Деревня Волоты Сыр-Липецкого сельсовета Касплянского района располагалась по обе стороны реки Жереспея на опушке леса. Здесь до войны ключом била колхозная жизнь. Невдалеке на берегу реки стоял дом, окруженный палисадником, в котором жила семья Сергея Васильевича Осипенкова.

Счастливо и мирно жили колхозники колхоза имени Калинина, где раньше председательствовал Осипенков. Но черная тень фашизма проникла и в их деревню.

Воспоминания дочери Сергея Васильевича Ксении записала его внучка Ольга Божьева – корреспондент газеты «Московский комсомолец».

Ольга Божьева.

«ХОЧУ ПРИНЯТЬ СМЕРТЬ ЛИЦОМ К ВРАГУ»

Про деда мне в детстве рассказывала мама. О войне она вспоминала неохотно и всегда плакала. Но детская память цепкая – держит каждое слово, каждую интонацию. Поэтому обо всем, что она говорила, постараюсь рассказать ее словами – как бы от первого лица.

***

– В семье я была самым младшим, десятым ребенком. Правда, выжили не все – пятеро умерли в возрасте 3-4 лет от всяких детских болезней, в основном от скарлатины. Жили мы в деревне Волоты, в Смоленской области. Отец Сергей Васильевич и мать Василиса Ивановна работали в колхозе – сеяли, пахали, косили… Мне в 1941-м было 12 лет, я училась в школе.

Большой войны никто не ждал. Только что закончилась война с Финляндией. Там погиб один из моих братьев – Даниил. Другой брат, Александр, третий год служил командиром танка на Украине. Домой его ждали со дня на день, а его все не отпускали – видно, знали, что война близко.

Сашку мы так и не дождались… Последнее письмо от него пришло из Ровенской области. На фронт ушел и самый старший брат Яков.

Немцы наступали быстро. Мы видели, как наши войска готовились к обороне Смоленска – окапывались, строили укрепления. Через нашу деревню целыми днями к лесу ехали обозы, орудия, шли бойцы… Но однажды прилетели немецкие самолеты – все небо от них было черно – и начали бомбить. Бомбили несколько часов. Уничтожили все укрепления, что наши так долго строили. Они потом двое суток мимо нас отступали.

Помню, бежит из леса лошадь – брюхо осколком вспорото. Кишки вываливаются, она на них наступает, ржет, падает, переворачивается, вскакивает, опять бежит…

У нас в двух хатах-пятистенках лежали раненые. Многие без сознания. Очнутся, шевелят губами: пить… Мы с мамой то водички, то молочка им в рот вливаем.

Машины санитарные из леса едут, умоляем: заберите их! Немцы неподалеку на горе уже свои орудия устанавливают – обстреливать готовятся. А санитары: не можем, машины переполнены. Сбросят бинты, перевязочные пакеты и уезжают.

Лишь две самые последние машины их все же забрали. Грузили как дрова – один на одного, – только бы увезти. И тут сразу немцы начали наступать…

Въезжали в деревню на мотоциклах. И тут же бросились кур ловить, свиней резать, разводить костры – мясо жарить… Пограбили и уехали – деревня наша слишком близко от леса находилась. А они леса боялись.

Там оставалось много наших бойцов, попавших в окружение, – постепенно они стали объединяться, создавать партизанские отряды. Тем более, оружия брошенного в лесах было полно.

Как только немцы пришли, отец вместе с мужиками стал частенько в лес ходить. Они искали орудия, снимали с них запчасти, чтобы немцы не могли их против наших использовать. Мы, дети, тоже по лесу бегали – собирали винтовки, гранаты, патроны… Все это потом прятали, закапывали, а схроны передавали партизанам.

Постоянной власти у нас в деревне не было. Днем хозяйничали немцы – расстреливали тех, кто был связан с партизанами. Ночью приходили партизаны – казнили полицаев и предателей. Бывало, придут полицаи к нам во двор и кричат на отца: « Ах ты, партизанский прихвостень! Вон сено по снегу рассыпано – опять партизан ночью снабжал?!»

Отец ухмыляется: «Что делать? Они пришли, сено забрали. А где ж вы, наши защитнички, в это время прятались?» Те, конечно, все понимали. Поначалу терпели.

И вот 8 марта 1942 года к нам приехали немцы. Зашли в дом. Арестовали отца и Катю – старшую сестру. В тот день многих забрали. Из трех деревень. Всех, кто помогал партизанам: пек хлеб, стирал белье, сено лошадям заготавливал…

Понятно, что сами немцы знать, кто все это делал, не могли. Сдавали свои же – местные полицаи.

Арестованных, а вместе с ними отца и Катю, увезли в Сыр – Липки – село в пяти километрах от нашей деревни, где в окружении зениток стоял немецкий штаб.

***

На следующий же день я туда побежала, чтобы отнести им еду. Но в деревню меня не пропустили охранники.

Десятого марта мама мне говорит: попробуй-ка сегодня. Может, другая смена дежурит? Вдруг кто пропустит? Я пошла. Действительно, смена была другой. В деревню меня пустили. Рядом с домом, где держали арестованных, увидела знакомого охранника. Попросила его: «Дядя Петя, пропустите, я папе с сестренкой поесть принесла». А он: «Не надо, их сегодня накормят…» Я поняла, что это значит…

Стою, рыдаю навзрыд. Подходит ко мне немец. Молодой. Показывает на дверь и спрашивает по-немецки: кто там у тебя? А мы немецкий в школе уже учили, и я тоже по-немецки ему отвечаю: «father und schwester» – отец и сестра. Он на часы глянул и дверь открыл.

Стою я на пороге, а в избе арестованных – тьма… Кто сидит, кто лежит, кто на плечо другому оперся… Смотрю я на них, а своих не вижу. Тут Катя с отцом сами меня увидели и встали, как по команде.

Немец отца подозвал. Тот подошел. Весь в синяках, в крови, борода кусками висит… Обнял он меня, плачет, целует: «Прощай, доченька.. Остаешься ты у меня маленькая, недоученная, недорощенная. Всех учил, всех растил, а тебя – не пришлось. Но все равно я рад, что не оказался таким предателем, как этот», – и кивнул на полицейского.

Тот услышал, подошел и как ударит папу прикладом! Немец увидел, глазами зыркнул и со всех сил оттолкнул полицая.

Папа поднялся, опять ко мне подошел: «Жаль, Катю расстреляют. Я всю вину на себя брать старался…»

Он так и не узнал, что Катя жива осталась. Обнял он меня и говорит: «Береги маму, слушайся ее. Может, из братьев кто с фронта вернется, поможет тебе на ноги встать».

Тут немец показал на часы: все, мол, свидание окончено.

Только дверь за отцом закрылась, как из дома вывели 16 человек. Я поняла: на расстрел… Правда, расстреляли тогда не всех. Двоих ребят отвели в сторону и просто заставили смотреть. Припугнуть, видно, хотели: дескать, будете партизанам помогать – вас это же ждет. Но они в ту же ночь ушли в лес.

Среди тех, кого вывели, я сразу увидела отца. А Кати не было. Ее почему-то оставили в избе, где держали арестованных. Тут сразу же пропустили к ним всех родственников. Но близко подойти не дали: арестованных под конвоем вели немцы, полицаи и власовцы, а родные бежали рядом, кричали, рыдали – прощались…

Обычно расстрелы устраивали около большого рва – там много людей убили. Но этих 16 человек почему-то повели к сельской церкви. Поставили у церковной стены, напротив – цепь автоматчиков. Людей заставили раздеваться. На улице было еще холодно, снег еще лежал.

Отец, когда его забирали, оделся похуже – потрепанный полушубок, старые валенки (понял, видно, куда ведут), так с него одежду снимать не стали. Остальных раздевали до кальсон. А наши полушубок снимают – наступают ногой на рукав и рвут его пополам. Валенки сбрасывают, а галоши – в морду немцам. Те разозлились, конечно. Только команда прозвучала – стреляли со всей яростью.

Но перед тем еще, как стрелять, всех заставили отвернуться лицом к стене. А отец развернулся к автоматчикам и говорит: «Хочу принять смерть лицом к врагу».

…Стреляли в них разрывными пулями. Папе попали в грудь и в щеку. Мозг вырвало – разбросало по снегу. Помню, как мы с мамой потом со снега его в шапку собирали…

Родственников к убитым не подпускали – тела так и лежали несколько дней у церкви под охраной полицаев.

Я тогда не выдержала всего этого. Упала в обморок. Очнулась от того, что какая–то женщина трет мне снегом виски и шепчет: «Беги домой, скажи маме, что сейчас поедут ваши дома жечь».

Так у них было принято, если кого-то расстреливали, дом сразу сжигали. Еле очнувшись, я помчалась. Прибежала домой и упала: «Мамочка! Нашего папу расстреляли!»

Она трясет меня за плечи и кричит: «А Катю?! А Катю?!»

«Катю пока нет».

…Катю позже отпустили. Может, потому, что беременная была? Вскоре у нее сын родился. Почти слепой. Врачи сказали: из-за стресса.

Потом мы с мамой пошли папу хоронить. Это было в мой день рождения. Мне тогда 13 исполнилось.

В гроб никого из расстрелянных положить не дали. Женщин заставили возле церкви выкопать большую общую яму – а земля мерзлая, с комьями льда и снега. Но место хорошее: много дубов, лип. Деревня потому и называлась Сыр-Липки – Сырокоренские Липки: липовые аллеи кругом были.

Уже после войны на эту братскую могилу стелу с красной звездой поставили. Рядом могила наших бойцов, их останки еще долго из леса привозили. Там много людей похоронено.

***

В день, когда отца расстреляли, немцы жечь нашу деревню так и не приехали. Но мать все равно вещи пособирала, выгнала из хлева корову и повела ее к соседу. Говорит ему: «Борис, возьми корову, поставь к себе в хлев».

А он говорит: «Не возьму, из-за вашей коровы мне тоже дом сожгут. За связь с партизанами».

И вот корова по мартовскому снегу ходит, к забору жмется. Пришлось ее снова в хлев загнать. А уже через неделю приехали полицаи имущество конфисковывать. Все, что получше в доме было, выносили. Таскают, а наш сосед – полицай приговаривает: ищите– ищите, они до войны хорошо жили. У них наверняка что-то припрятано…

Отец действительно еще в начале войны выкопал во дворе яму. Досками ее обставил, заложил сверху железом, засыпал песком, чтоб в случае пожара железо не прогорело. В яму заложил зерно на семена, кое-что из вещей – те, что у нас ценными считались: подушки, одеяла, полушубки…

Полицаи все перерыли. Даже сено и солому перетрясли. Ничего не нашли. Но потом один догадался шомполом землю протыкать, железо и зазвенело.

Яму открыли, погрузили добро на телеги, корову к телеге привязали и поехали в штаб. Имущество наше тем же полицаям потом и досталось.

После этого мы думали: все, больше нас не тронут. Но через несколько дней приехали каратели. Окружили деревню и подожгли сразу с двух концов. Спалили все дотла. Мать из дома в одном валенке выскочила. Сгорели и документы, и письма с фронта, и семейные альбомы – ни одной фотографии отца не осталось.

Куда деваться, мы не знали. В лес к партизанам бежать было нельзя: на опушке стояли автоматчики. Тех, кто приближался к лесу, сразу расстреливали. В соседней деревне нас приютила мамина родственница. Избушка у нее маленькая, мы туда все набились, да еще мамин брат с семьей пришел. Так на полу вповалку и спали…

Вскоре во всей округе началась эпидемия тифа. Много народу он тогда выкосил. В нашей избушке трое умерло, в том числе и хозяйка дома, которая нас пустила.

Где мы только потом не жили: и у знакомых, и землянки рыли. Тяжело было: ни сажать, ни сеять негде и нечего. У других хотя бы свои огороды были, а нам земли не дали. Сказали: пусть партизаны вам дают. Приходилось у людей батрачить.

А когда наши войска стали наступать, мы в лес ушли. Хотя немцы до последнего на опушке дежурили – все время слышался лай их собак. Но в лес заходить все же боялись: болота, партизаны. Только вечно в лесу не просидишь.

В августе молодая картошка на полях созрела, мальчишки из леса стали иногда выбегать, чтоб ее выкопать. Так немцы даже детей не жалели – стреляли в них. Несколько моих сверстников вот так убили.

***

Отца своего я никогда не забывала. Всю жизнь он мне помогал. Даже мертвый. После расстрела долго еще каждую ночь мне снился. Как живой.

При жизни он какой-то особый дар имел. Сейчас бы про него наверняка сказали: экстрасенс. Тогда этих слов не знали, и многие его называли праведником. К отцу за советом со всех сел шли – уважали очень. И еще он умел хорошо гадать. Карты, бывало, раскинет, а сам на человека смотрит: вроде и не по картам гадает, а что-то изнутри у него видит.

Как-то почти перед войной матери начал гадать и вдруг говорит:

– Странно, корова у нас отойдет без денег, а дом сгорит.

Мать ему: – Как это «отойдет»? Да еще без денег? Я и за деньги ее не отдам – вон сколько она молока дает!

Но за дом все же волновалась. Я в школу собираюсь, за печку с лучиной залезу – носок ищу, а она: «Ах ты, холера нелюбезная, – присказка у нее такая была, – слышала, что отец говорил? Чего за печкой с огнем лазаешь?!»

Потом, уже в войну, когда мы жили в оккупации, письма с фронта к нам уже не приходили, так женщины со всех деревень к отцу шли, чтобы спросить о своих мужьях. Он опять-таки карты раскинет и говорит: «Твой погиб, свечку за упокой ставь. А ты своего жди, живой он». И что удивительно, ни разу не ошибся!

Когда его расстреляли, я матери говорю: «Мам, мне папа каждую ночь снится». А она вдруг: «Увидишь его, спроси, как там братья – Яков и Александр?» Тихонько так сказала, понимала, видно: неправильное меня что-то просит делать – нельзя ведь с покойником разговаривать.

Брат Сашка погиб – пропал без вести на Украине, под Ровно. А Яков пришел. Нас в сентябре 43-го освободили, и мы вскоре от него письмо получили. В 45-м он с фронта вернулся. Затем его направили в Одессу прокурором. И он меня с собой взял.

***

В Одессе я окончила школу и поступила в пищевой техникум. Несмотря на то, что война кончилась и брат мой занимал высокий пост, жили мы очень тяжело. Голодно. У меня даже голодные обмороки случались и ноги с голодухи пухли.

Со временем все как-то разрешилось. Закончила я техникум, потом – институт, стала работать. Все постепенно забылось… Не забывалась только война. И отец. .

..Так рассказывала о своем отце – моем деде – моя мама. Война, расстрел, мозг, который она, тринадцатилетняя девочка, ползая по снегу, собирала в шапку… Горящие хаты, голод, унижение, страх – все то, что принес ей фашизм. И отец, который даже мертвым всю жизнь воспитывал ее живую.

Это все то, что навсегда отложилось в ее генетической памяти. А теперь – и в моей. И в памяти моей дочери. И моего внука.

Ольга БОЖЬЕВА, Газета «Московский комсомолец» от 8-15 мая 2014 года, №96 (149)